Динозавры и история жизни на Земле

Статистика




Яндекс.Метрика




Наука и религия: "пограничные вопросы"

Люди, подобные нашей сегодняшней собеседнице Марии Александровне Калининой, встречаются сегодня нечасто. Она кандидат химических наук, ведущий научный сотрудник Института физической химии и электрохимии РАН, специалист в области физической химии поверхностных явлений, то есть серьезный ученый — человек, всецело посвятивший себя науке. И в то же время Мария Александровна — постоянный сотрудник Христианского церковно-общественного радиоканала «София»: автор и ведущая программы «Плоды просвещения» католической студии «Дар». Круг интересов нашей гостьи, постоянная тема ее радиопрограмм — пограничные вопросы веры и науки, их кажущаяся несовместимость и возможность диалога между ними.

Полагаем, что познакомиться с размышлениями нашей гостьи на эту важную тему читателям «Континента» будет особенно интересно — именно потому, что в основе их лежит действительно уникальный личный опыт — современного научного работника­ христианина.

И первый наш вопрос был связан именно с уникальностью такого совмещения.

— Как Вам это удается?

— Что касается меня лично, то совмещение христианской веры с моим профессиональным занятием, то есть наукой, я ощущаю вполне естественным. Мне кажется, что современный верующий человек может мирно и с большой пользой для своего духовного развития сочетать в своем мировоззрении веру и науку. Несмотря на то, что наука нашего времени, как кажется, подошла вплотную к той границе, где кончается физика и начинается метафизика. И в этом смысле такой опыт — это своего рода опыт пограничный, который, однако, отнюдь не приводит к раздвоению личности и ее внутреннему конфликту, как это могло бы показаться со стороны, и как в том довольно часто подозревают верующих ученых люди материалистического склада. Тем не менее, должна заметить, что уникальность верующего ученого характерна скорее для нашей страны после 70-ти лет научного атеизма как части государственной идеологии, а в западных университетах такие ученые — не настолько необычно явление, там верующих ученых-естественников хватает, хотя за последние десятилетия их число существенно уменьшилось.

— Тема нашего разговора — отношения между наукой и религией. Точнее, конфликт между ними. Ведь, если не ошибаюсь, большинство современных людей считают, что конфликт — это чуть ли не единственно возможный способ сосуществования научного и религиозного мировоззрений, а зачастую и их носителей.

— Я хотела бы особо подчеркнуть, что ни в коей мере не претендую ни на изложение учения Католической церкви, ни на обсуждение нау­ки с позиций богословия или рассмотрение богословских положений в свете научных данных. Вряд ли то, что я могу сказать, претендует и на универсальность, безупречность, глубину анализа или философскую новизну. Это результат моих личных размышлений, моих собственных попыток ответить на наиболее «конфликтные» вопросы в поиске христианского смысла в своей профессии.

Что же до конфликта, то это, к сожалению, именно так. Воцерковленные люди в массе своей уверены, что именно благодаря науке и ученым-естественникам существует безбожие и нарастает нравственная деградация. В свою очередь, большинство приверженцев научного мышления убеждены, что именно религия и Церковь повинны в невежестве общества и растущей популяризации того, что принято называть мракобесием. Более того, совершенно очевидно, что за последние сто или чуть более лет поле для столкновений в западной цивилизации расширилось и конфликт между наукой и религией стал явственнее, чем когда либо. В фундаменталистских мусульманских странах этот конфликт привел к тому, что фундаментальная наука там практически исчезла. А ведь как развивалась она в свое время именно в странах ислама! (В западной цивилизации конфликт сейчас направлен скорее в противоположную сторону, и наступление на религию большей частью ведет наука).

Про мусульманские страны это Вы серьезно? На улице двадцать первый век. Разве в современном глобализированном мире подобные вещи вообще возможны? У всех на слуху тот же Иран, где как будто довольно успешно работают над обогащением урана…

Я хочу подчеркнуть, что говорю именно о фундаментальной науке, а не о технологиях, которые обладают некоторой самостоятельностью. Наука и технология все же не одно и то же, они различаются — и различаются именно с мировоззренческой точки зрения. Конфликта между верой и технологией не существует, — если, конечно, не принимать всерьез крайние случаи вроде бывшего епископа Диомида, возражающего против сотового телефона.

— Но если технологии вере не противоречат, если, — и это мы видим повсеместно, — вменяемые церковные люди пользуются всеми достижениями цивилизации и не шарахаются от компьютеров и автомобилей, что собственно делить науке с религией? Вокруг чего конфликтовать? Ведь наш среднестатистический современник о состоянии фундаментальной науки не знает, как правило, ничего и судит о ней как раз по состоянию технологий.

— Дело, как я сказала, в мировоззрении. Ошеломляющие успехи нау­ки превратили ее за последние сто с небольшим лет в полноправную «королеву объяснений». Тем самым она проникла во все сферы нашей жизни. Научный способ объяснения окружающих вещей и явлений стал сегодня непременным атрибутом человеческого сознания. Естественнонаучное образование не просто общедоступно, в определенном объеме оно обязательно для всех, то есть науке принадлежит безоговорочное право формировать наше мировосприятие уже со школьной скамьи.

К тому же в последнее время этому способствует и та простота, та системность и запакованность в программы, «окна» и схемы Windows, которую дает компьютер, — когда все разложено по полочкам и любые научные продукты при всей их сложности столь наглядны. Эта наглядность, эта визуализация, сведение информации к картинке или готовому звуковому ряду — эта, я бы сказала, физиологичность, которую приобретает сейчас человеческое мышление, уводит человека в плоскость доступных ощущений и создает иллюзию, что наука теперь стала к нему ближе и доступнее и что он уже не нуждается в каких­ то метафизических объяснениях реальности.

При этом современный человек, который якобы основывает свой атеизм на базе естественно­научного мышления, за редким, я бы сказала, редчайшим исключением, воспринимает научные постулаты совершенно так же, как верующий постулаты религиозные, — ничуть не более (а то и менее) критически. И потому вполне атеистические и при этом совершенно антинаучные теории о торсионных полях в физике, «живая и мертвая вода», геопатогенные зоны по всей квартире, «исследования» воздействия ауры начальника на подчиненного, войны «гомеопатия против числа Авогадро» или история по академику Фоменко в обществе не менее популярны, чем религиозный креационизм.

Надо сказать, что по части понимания научной реальности среднестатистический современный человек, как мне кажется, отстоит от научных работников высокого класса гораздо дальше, чем английский крестьянин в свое время отстоял от Ньютона, — и это при несомненно более высоком уровне современного естественно­научного образования. Остановите любого прохожего и спросите его, каков принцип работы холодильника. Хорошо, если из двадцати ответов вы услышите один верный, остальные могут прямо противоречить законам термодинамики и описывать «вечный двигатель», — никто этого даже не заметит. Но если бы мы спросили того крестьянина, как устроена соха и каков принцип ее работы, он бы нам рассказал, и без ошибок. Тот крестьянин не смог бы описать работу сохи с помощью законов ньютоновской механики? Но в этом он как раз ничем не отличается от большинства наших современников, закончивших среднюю школу.

В этом, на мой взгляд, заключается довольно грустная особенность современного мира. Относительный уровень общественного невежества вполне средневековый, но если средневековью это было извинительно по отсутствию возможности, то при нынешних развитых методах обучения, электронных базах данных и массе учебников это невежество становится все более широко распространяющимся и осознанным проявлением нежелания знать и учиться. Сегодня можно, чувствуя себя комфортно благодаря научно-техническими достижениям, быть абсолютным невеждой относительно самых простых вещей и не ставить при этом под угрозу свою жизнь и здоровье.

Тем не менее торжество материалистических воззрений кажется сегодня абсолютным.

— Даже если это и так, неверно относить этот материализм к проявлениям какого-то процесса, имеющего место исключительно в науке. Я хочу подчеркнуть, что — вопреки расхожим представлениям — наука не нуждается в постоянном отрицании Бога: атеистическое мышление — мышление идеологическое, наука же имеет дело не с идеологией, а с материей.

Но наука — это лишь часть общечеловеческой культуры. То, что происходит сейчас с человечеством, — это слишком большой комплексный процесс, и невозможно выделить в нем только науку и на нее одну свалить и сексуальные революции, и биоэтические и социальные вызовы, и тот колоссальный разрыв между бедными и богатыми, к которому мир при всей социализации экономики и общественных отношений скатился уже сейчас... Это некий объективный процесс, очень сложный, изменение всей человеческой культуросферы в целом, и нельзя за все требовать ответа с одних только ученых.

И все­ таки, в чем же корни этого разрыва? Ведь, казалось бы, и наука и религия заняты общим делом — поисками истины, вопросами о вечном...

— Действительно, наука и религия заняты как будто бы одним и тем же — познанием окружающего мира и нас самих внутри этого мира. И вопросы о вечном — сфера не только религиозной мысли, но и научной, ведь объект науки — бесконечная вселенная. Однако наука все­ таки в большей степени сосредоточена на познании именно что окружающего. Даже когда она изучает человека, она смотрит на свой предмет как бы извне: человек в этом случае — тоже часть окружающего мира. Вера же вступает с людьми в совершенно иные отношения, и человек здесь — это существо, имеющее не только материальную, но и трансцендентную природу…

И конечно, дело в мировоззрении. Как известно, главным козырем «научного атеизма» был и остается тезис «первопричина религии — страх» (timor primus fecit deos, т. е. первых богов сотворил страх). И отрицать это было нелепо. Страх перед неведомым из человека убрать нельзя. И для очень многих людей (для меня в том числе) вера во многом базируется на страхе смерти и на страхе перед вызовами окружающей природы. Но смотрите: современная наука дает человеку зримую, ощутимую возможность избавиться от этого страха. Все, что испокон века внушало ужас, сегодня перестает казаться таким уж ужасным. Стоит ли бояться боли, когда ты знаешь, что, если будешь очень сильно страдать, к твоим услугам будет обезболивающий укол, а если болезнь окажется неизлечимой, — эвтаназия? Стоит ли бояться смерти, если перед тобой открыты возможности клонирования? Стоит ли бояться непредсказуемости будущего, если можно приобрести в рассрочку то, на что ты еще не заработал? И складывается ощущение, что сегодня в наших силах обмануть и болезнь, и смерть, и будущее… И вот все это в совокупности дает человеку успокоение, окружает его предметами мира сего и подталкивает в сторону атеизма и материализма.

Но разве не очевидно, что обманутыми в итоге оказываются не смерть, не болезнь и не будущее, а сам обманщик? И это никакое не избавление от страха, а попытка укрыться от него, обойти вопрос, а стало быть, источник все новых вопросов…

— Ну да, примерно так рассуждают верующие люди, именно поэтому улавливающие в современном мире признаки деградации человечности, нравственности взаимоотношений, социальной психологии. Зато их оппоненты склонны видеть исключительно выгоды, получаемые из материалистических воззрений, и считать, что человечество таким образом освобождается от религиозных пут. Впрочем, и материалистов, судя по всему, посещают сомнения: а так ли уж связывают человечество эти «путы», — недаром же некоторые ученые считают, что религия представляет собой «полезный адаптационный механизм» и необходима для выживания человечества как биологического вида.

— Стало быть, эти ученые признают, что жить в обществе, подчиняясь исключительно законам природы, невозможно... Или наука действительно вышла сегодня на те рубежи, когда открывающаяся ей истина противоречит истинам веры?

— Видите ли, истины веры, равно как и вопрос о наличии или отсутствии Бога, — вовсе не дело науки. Но человечество, как правило, об этом не догадывается, сплошь и рядом подвергая тексты Священного Писания критике с позиций естественно­научного знания. Да и современное обострение конфликта между наукой и религией не в последнюю очередь спровоцировано сменой целого ряда научных представлений, касающихся вопросов сотворения и развития мира и человека.

Любопытно, кстати, что эти изменения привычных концепций достигнуты силами отнюдь не только ученых-атеистов. Так, к примеру, одним из авторов идеи Большого Взрыва и теории нестационарной вселенной был Жорж Леметр, католический священник, богослов и профессор естественно­научного факультета Лувенского университета, преподававший квантовую механику и теорию относительности. А первооткрывателем законов наследственности — основы основ современной генетики — монах ­августинец Грегор Мендель...

— Но ведь трудно допустить, что верующие ученые сознательно способствовали тому, чтобы их работа подтачивала основы их веры. Наверняка своим научным открытиям они находили легитимное место в той системе мироздания, которая представлялась им сотворенной по Божьей воле. Или это не так? Как это возможно в современном мире: действительно ли ученому ­христианину приходится, вопреки его науке и закрыв глаза на очевидность, упрямо шептать «сredo, quia absurdum»?

В этом вопросе столько вопросов, что ответить сразу не получится. И все же попробую.

Ну, во-первых, сегодня верующий ученый воспринимается в лучшем случае как человек со странностями. Повторю: это в лучшем случае. Причем белой вороной он выглядит не только в глазах представителей науки. Точно так же его воспринимают деятели Церкви и религиозного просвещения. То есть верующий ученый-естественник существует сегодня на положении «своего среди чужих — чужого среди своих», часто вызывая подозрения у обеих сторон. На одном «пограничном пункте» его спрашивают: «Как это вы можете быть верующим христианином и одновременно признавать теорию эволюции?! Нет, что-­то с вами не так, вы не можете быть действительно искренне верующим». А на другом задают тот же самый вопрос, но с противоположным ударением: «Как же вы можете продолжать верить в Бога, если признаете убедительность тео­рии эволюции?! Нет, что-­то с вами не так, вы не можете быть хорошим ученым». И обеим сторонам вольно или невольно начинает казаться, что только умственное или духовное несовершенство мешает такому человеку безоговорочно признать свою принадлежность одной из сторон, полностью отрекшись от другой.

А в самом деле, как это совмещается? Сейчас, когда между ревнителями дарвинизма и сторонниками курса «основы православной культуры» идет борьба за головы беззащитных школьников, приходится слышать как абсолютно доказанную истину, что научные данные о происхождении и устройстве мира и человека начисто опровергают все сказанное по этому поводу в Священном Писании. То есть третьего вроде бы не дано: человек, уважающий науку, обязан считать Писание в лучшем случае мифом. И, наоборот, верующий — зачастую вопреки очевидности — не должен принимать всерьез то, что утверждает наука. И если сегодня кто-­то всерьез берется утверждать, что мужчина был вылеплен из праха земного, а женщина — сделана из ребра мужчины, — это уже повод показать такого человека доктору.

Да, ­да, чаще всего камнем преткновения оказываются первая и вторая главы Книги Бытия, в которых описано сотворение мира и человека. Однако, на мой взгляд, никакого противоречия тут действительно нет. Мы знаем, что научная картина происхождения вселенной существенно отличается от описанной в тексте Ветхого Завета и содержит в себе такие слова, как «самопроизвольно», «самоорганизация», «эволюция». Именно вокруг этих слов с «само-», знаю по собственному опыту, и кипят самые бурные страсти: словно в этих словах содержится прямое отрицание участия Творца в создании всего сущего, то есть они требуются только для того, чтобы подчеркнуть, что Бога не существует. Но вряд ли стоит смешивать бытовое и научное словоупотребление. В науке слово «самопроизвольный» в общем случае означает, что система из того состояния, в котором она находится (или находилась), устремляется к более энергетически выгодному и устойчивому, и для этого не требуется внешних усилий, более того, система часто сама совершает при этом некоторую работу. Образно объяснить, что имеется в виду, можно на примере шарика, который вы удерживаете на краю глубокой тарелки. Отпустите шарик — и он совершенно самопроизвольно скатится на дно, вам не потребуется все время его подталкивать. Разумеется, такой простой «шариковой» моделью нельзя описать эволюцию вселенной, но в целом суть примерно одинакова — всегда существует некоторое состояние в будущем, к которому окружающие нас процессы и явления словно притягивает (такое состояние называют «аттрактором»), так, как дно тарелки «притягивает» шарик. Вся вселенная постоянно устремлена вперед, в будущее, и на своем пространственно-­временном пути она производит работу. Какую?

Чтобы ответить на этот вопрос, мы можем воспользоваться книгами по современной космологии и теории эволюции. Но если у нас нет достаточной подготовки и специального образования, то мы можем просто прочитать: «И сказал Господь: да будет свет. И стал свет». И мы получим не менее точное (хотя, разумеется, менее детальное) представление о том, что же произвела материя в первые мгновения своего существования, чем из учебника по астрофизике. «Да произведет вода душу живую. И произвела вода».

Обратите внимание на эти слова: произвела именно вода. Так, как вода производит работу на гидроэлектростанции, падая вниз, так она произвела работу по созданию живых существ. Именно это мы почерпнем и из главы учебника биологии, посвященной теории эволюции, и, пожалуй, это будет одна из тех немногих вещей, что мы удержим в памяти, если только не решим выбрать биологию своей профессией. Подавляющему большинству людей из тех, что никогда не открывали Библию, вполне довольно того знания, что первые живые существа появились где­-то в первичном океане, а вода — это основа и необходимое условие материальной жизни.

Верующий человек тоже внутренне вполне принимает, что шарик сам скатывается на дно тарелки, сахар сам растворяется в чае, а яблоко самостоятельно появляется и зреет на ветке, и не требует от науки, чтобы она непременно застыла в недоумении перед этими явлениями. В то же время научные объяснения процесса самостоятельного созревания яблока, которые верующий, возможно, учитывает и даже использует при работах на дачном участке, никак не могут поколебать его веру в волю Божию. Так почему же у нас должно вызывать такое беспокойство слово «самопроизвольно» применительно к самостоятельному образованию светил, растений и лучистой энергии?

Начиная от своего создания материя постоянно что­-то производит. В Книге Бытия не сказано побуквенно, что именно содержало в себе Слово, как именно вода произвела. Но содержание Слова отпечатано в материи, и из первой главы мы лишь черпаем уверенность, что материя будет делать то, что ей велел Творец, а именно — трудиться и совершать работу. «И сказал Бог: да произрастит земля… — И произвела земля…», «И сказал Бог: да произведет вода… — и произвела вода…», «И сказал Бог: да произведет земля душу живую по роду ее… И стало так». Наука только и делает, что подтверждает, что стало именно так. Действительно, произрастила и произвела. И устремилась дальше, постоянно изменяясь и уже не возвращаясь вновь к началу. Это главное, что было сказано человеку о материи и ее устройстве в этой главе. О том же говорят человеку научные открытия и теории.

Довольно часто обе стороны — и христиане, стремящиеся обнаружить посредством науки буквальные совпадения с текстом Библии, и материалисты, пытающиеся проделать то же самое со знаком «минус», — относятся к этой части священного текста чуть ли не как к «инструкции о правильном сотворении мира» и именно с этой точки зрения пытаются его воспринимать или критиковать. А между тем вряд ли найдется хотя бы один атеист, который действительно полагает, что словами «Авраам родил Исаака» Библия утверждает, что детей рожают мужчины. И вряд ли найдется хотя бы один верующий, который так и думает.

Книга Бытия вовсе не имеет своей целью во всех подробностях рассказать о том, как именно Господь устроил мир, причем таким образом, чтобы и физика высоких энергий там была упомянута, и законы генетики не забыты. Господь, в отличие от нас, ее читающих, знал, что после того будут и Аристотель, и Эйнштейн, и академик Гинзбург, которые откроют и проанализируют неупомянутое. Найдутся люди, — не зря же Он так их создал, по Собственному образу и подобию, — которые будут искать, из каких букв составлено это Слово, запечатленное в материи. Большинству людей, повторюсь, и тогда, когда Книга Бытия появилась, и сейчас, когда у нас есть превосходные учебники по естественно­научным дисциплинам, вполне хватает для повседневной жизни такого же объема информации о происхождении окружающего, что содержится в первых двух главах Библии. Вряд ли многие ощущают в связи с этим серьезный дискомфорт.

Кстати, ведь и люди науки, которым этого ограниченного объема недостаточно, когда делятся с обществом своими открытиями, стараются объяснить все как можно проще — так, чтобы непосвященная аудитория ухватила суть, не обременяя ее сложными нагромождениями уточнений и пояснений, безусловно нужных для работы, но тяжелых для восприятия неспециалистами.

Так и первая глава Книги Бытия, написанная, когда до появления учебника Ландау и Лифшица оставалось несколько тысяч лет, имела своей целью объяснить, что мир Божией волей создан, Творец устроил его как объективную данность, мир имел начало, возник в определенном порядке — от простого к сложному, материя подчиняется определенным законам, и человек этому миру соответствует: может обрабатывать его и познавать его законы. Все это естественным образом подходит конструкции человеческого мышления — даже мышления простого пастуха. И я не могу понять, почему ученый не может читать Книгу Бытия и видеть там все то же самое, что и верующий человек.

То есть ни эволюционная теория, ни струнная, ни теория Большого Взрыва, ни любые другие научные схемы, гипотезы и открытия объективно вере не противоречат? И никакие научные открытия в будущем не будут ей противоречить и угрожать? Тогда, может быть, не зря грамотные верующие ссылаются на слова Френсиса Бэкона о том, что малые знания уводят от Бога, а большие ведут к Нему? Довольно часто цитируют и фразу гораздо более близкого к нам по времени Вернера Гейзенберга: «Первый глоток из чаши естественных наук рождает атеизм, но на дне этой чаши ждет Бог»… Так оно и есть?

— Нет, дело вовсе не обстоит таким наглядным образом. Еще раз повторю: наука Бытие Божье опровергнуть не в состоянии. Но не в состоянии и подтвердить. Но она этим и не занимается. Это вообще не ее дело. В противном случае в мире не было бы места вере как средству богопознания.

Ну да: докажите как дважды два, что Господь существует, и от человека больше не потребуется подвига веры, надежды, любви... А самому человеку ни к чему уже не пригодится такое неудобство, как свобода. Зачем, — если есть полная доказанность, совершенная гарантия и определенность? И незачем тогда пытаться увидеть образ Божий в каждом встреченном человеке, и незачем учиться видеть Его Волю в событиях нашей жизни… Но тогда (по крайней мере у христиан) неизбежно возникнет вопрос: полно, да Бога ли вы обнаружили в своей пробирке, господа хорошие, — может быть, это не Бог вовсе, а как раз нечто противоположное?..

— Да, на этом пункте, видимо, надо остановиться несколько подробнее, потому что здесь имеет место какое-­то действительно всеобщее заблуждение: людям кажется, что научная работа так или иначе направлена на отрицание Бытия Божия. Или, — что-то же самое, — что раз наука, способная объяснить множество известных явлений, никогда не ссылается на Божественные причины, — значит, Бога нет.

Такие утверждения, — а я слышу их очень часто, — ясно показывают, насколько туманны представления людей о самой сути науки, о ее рамках, о том, чем она занимается и чем просто по природе своей заниматься не может.

Наука занята изучением материального, видимого (в разных формах, в том числе, и с помощью приборов, если это видимое недоступно человеческому глазу). И делает она это по определенным правилам, которые нельзя нарушать. Имея дело с материальными явлениями, которые она связывает между собой, наука по умолчанию принимает, что все они поддаются объяснению. А если нет, это означает, что на данный момент она еще не владеет нужными экспериментальными методами, подходящим математическим аппаратом или всем комплексом данных, необходимым для убедительной интерпретации наблюдаемого. При этом наука должна постоянно сомневаться в окончательности и замкнутости принятых доказательств и постоянно их тестировать на необходимость корректировки, изменений и дополнений, чтобы найти точки согласования между старыми моделями и появляющимися новыми.

Но именно тот факт, что наука ищет и находит логические объяснения преходящим вещам, не привлекая для этого представления о Божьем вмешательстве, для меня говорит об одном: Господь действительно скрыт от материального зрения. И сколь бы человек после грехопадения ни старался увидеть Его по своей воле и узнать наверняка, к каким бы ухищрениям и приборам ни прибегал, — ему это не удастся.

Впрочем, большинство верующих подобного абсурда от науки и не требуют, они говорят: «Нам не надо доказательств, мы хотим, чтобы наука признала, что есть вещи, которые она по определению объяснить не может и не сможет никогда». Но, на мой взгляд, это неприкрытое лукавство. За этим стоит простой (хотя вряд ли осознанный) расчет: как только нау­ка отвергнет саму возможность найти объяснение, это и будет означать доказательство существования Бога. То есть наука, использовав все свои возможности, объявляет, что в мире достоверно существует чудо, доказательством чему и служит ее бессилие. Как говорится, отрицательный результат — тоже результат. То есть опять знание, уничтожающее веру...

Но если верующий человек начинает ощущать и осознавать чудо, отталкиваясь не от опыта своего личного общения с Богом, не от осознания того, что чудо есть присутствие, а от того, может или не может наука это чудо объяснить, то он стремится «вложить персты в раны» и лишь тогда отдать Богу свое доверие. К счастью, наука в этом отношении, как бы парадоксально это ни звучало, крепко стоит на страже веры и ее необходимости для того, чтобы достичь не множества дискретных истин по крупицам, но единой Истины. Да, наука постоянно напоминает верующему человеку о том, что видеть Бога с помощью зрения, даже если глаза — это прибор, в этом мире человеку недоступно. О том, что блаженны будут не видевшие и уверовавшие. Отстраненная от Бога в своей методологии, наука вынуждает нас к доверию к Богу.

В одной из передач на радио «София» Вы пересказывали замечательный эпизод из какой-­то популярной книги по геометрии. Речь шла о том, как в жизни квадрата, двумерной геометрической фигуры, произошло чудо: он встретился с трехмерной сферой. Квадрат не мог постичь объемность своей собеседницы и видел только то место, где сфера пересекала его плоскость — сначала точку, потом расширяющуюся до какого-то предела и вновь сужающуюся до точки и совсем исчезающую окружность…

— Да, этот пример — хорошая иллюстрация к сказанному. Это из книги Эдвина Эббота «Флатландия». Там и в самом деле описана история ученого квадрата — фигуры, живущей на плоскости и по определению не имеющей никакого способа доказать существование трехмерного мира с помощью двумерных методов. Сфера посетила его по собственному желанию. Разумеется, квадрат не мог увидеть ничего, кроме ее сечения, такого же двумерного, как и он сам. Но она говорила с ним, и она… дотронулась до него изнутри, не разрушая его. Он так это почувствовал. Квадрату не оставалось ничего иного, как поверить сфере, что трехмерный мир существует. И в своем использовании веры в качестве метода познания трехмерного он был совершенно прав. Другим ученым квадратам, не встретившим сферу лично, не оставалось ничего другого, как, пользуясь общепринятыми двумерными методами, доказательно признать его сумасшедшим. И в том, что касается правил применения методов познания двумерного, они тоже были совершенно правы. Но сфера­-то была…

Но сфера была… И хотя бы предположение, что существует реальность, о которой ты можешь только догадываться, но в которую твой видимый «двумерный» мир умещается без остатка, — разве этот вопрос не соблазняет людей науки?

— Нет, как правило, такое мысленное упражнение не представляет для них интереса. Современные физики, как заметил нобелевский лауреат Стивен Вайнберг, имеют к этой теме настолько малый интерес, что их и атеистами­ то не назовешь. Они и не агностики даже: они вообще об этих вещах не задумываются. Так что, пожалуй, нельзя сказать, что количество атеистически настроенных ученых сегодня возросло. Правильнее, наверное, будет сказать, что уменьшилось число верующих ученых.

Я уже говорила, что наука не нуждается в постоянном отрицании присутствия Божия, не нуждается она и в доказательстве Его отсутствия. Объясняя те или иные закономерности мироустройства, наука вообще не может и не должна апеллировать к понятию Божественного. Более того, чтобы ученый был успешен в своей работе, мышление его должно быть абсолютно свободно от любой идеологии — равно идеологии веры или идеологии атеизма. Методологически он обязан существовать в некоем выделенном стерильном пространстве — без системы координат, без точки опоры.

Может быть, это прозвучит грубовато, но такая работа мысли сродни отправлению естественных надобностей — еде, питью и т. д. Ведь даже человек верующий, читающий молитву перед едой и благодарящий Бога за посланный ему хлеб после еды, в тот момент, когда ест, делает это не так, как если бы Бога не было, и не так, как если бы Бог был, — он просто жует и глотает. Вот так же и ученый просто работает. У него имеются факты, между которыми следует установить взаимосвязь и встроить их в систему уже имеющихся знаний.

Наука — это «исключительно вопрос фактов и точной аргументации», как утверждал Луи Пастер, и тут «не может быть речи ни о религии, ни о философии, ни об атеизме, ни о материализме»… Да, тот же Пастер говорил, что молится во время работы в лаборатории. Но молиться во время работы и собственно работать — это, я настаиваю, разные вещи. То есть, повторюсь, привычный ученому образ мысли, его рабочий инструмент и модель ни в какой мере не связаны с тем, считает ли он, что изучаемые им процессы и явления таковы по воле Божией или, наоборот, потому, что никакого Бога нет.

Профессиональное мышление ученого должно быть не только совершенно «беспартийно». Оно требует от человека еще большего — фактического отречения от собственного «я». Мы ведь считаем, что наше мировоззрение — часть нашей личности, какое бы оно ни было: атеистическое или религиозное; но когда ты подходишь к лабораторному столу, ты должен расставаться с этой частью себя, потому что ни на какую предвзятость уже не имеешь права. Тут ведь в какой­-то степени приходится преодолевать инстинкт самосохранения: ведь потерять свою личность человек боится так же, как боится умереть, получить телесное повреждение или испытать боль.

Возможно ли это на самом деле во всей полноте, я не знаю. Но автоматически, как это ни странно, так и происходит: я прихожу и просто работаю, хотя я в своей работе затрагиваю вещи, которые могли бы показаться очень сомнительными с точки зрения религиозной, связанные как раз с таким понятием, как «самоорганизация».

В частности, мы в нашей лаборатории помимо прочего занимаемся и тем, что имеет отношение к проблеме зарождения жизни. Поскольку «Континент» — не научный журнал, можно выразить это более вольно: то, что мы делаем, может позволить показать, каким именно образом из имеющихся простых химических частей — своего рода молекулярного конструктора «лего» — в разгар химической, то есть пока еще не биологической, эволюции вещества могли собраться известные всем молекулы нуклеиновых кислот (РНК и ДНК). И объяснить, почему молекула ДНК устроена именно так, показав, что те правила, которые диктуют ее строение, верны при определенных условиях и для тех элементарных химических кирпичиков (они называются нуклеотидами), из которых она состоит, даже тогда, когда они еще не связаны между собой.

То есть, простите мне мое невежество: из неживого Вы пытаетесь получить живое?! Так сказать, вылепить нечто из праха земного и вдохнуть в него жизнь?!

— Я бы сказала иначе: построить модель. Для химика такое любопытство, интерес к этой стадии эволюции, переходной между живым и неживым, более естественен, чем волнения большинства людей по поводу исчезновения динозавров и пресловутые «переходные формы» (исчезнувшие организмы, заполняющие, например, временной и таксономический промежуток между ящерами и птицами, водными и сухопутными животными и так далее). Мы уже понимаем, как под разрядами в насыщенной азотом атмосфере того времени могли появиться первые простые соединения… У нас есть теория эволюции, которая показывает, как от клетки все «побежало» дальше, к более сложным организмам. А что между ними? Где же тот самый механизм, который позволил собрать первые нуклеиновые кислоты (и, конечно же, белки), — если не их самих, то хотя бы их предшественников, содержащих начатки того, что требуется для кодирования генетической информации способом, удовлетворяющим правила, которые мы знаем теперь? На мой взгляд, совершенно очевидно, что ничего там, на заре мира, не могло происходить такого, что бы прямо нарушало те закономерности, согласно которым живые организмы существуют и теперь. И соответственно, те прототипы нуклеиновых кислот тоже должны были бы удовлетворять этим правилам и по крайней мере оставлять потенциальную возможность реализоваться им как правилам, действующим теперь в любой клетке… На химическом уровне те прежние механизмы не могли, единожды сработав, бесследно исчезнуть, как динозавры.

А если Вы построите и обнародуете свою модель, какой резонанс это будет иметь в обществе?

— Что касается научного вклада, то это решать научному сообществу. Эволюция научных идей сама оценит нужность или бесполезность нашей модели. На самом деле, подобных моделей и гипотез довольно много, подчас довольно сильно различающихся, иногда даже принципиально, весь вопрос в их убедительности. Как Вы понимаете, их очень и очень непросто доказывать, поэтому выигрывает та модель, которая выглядит наименее фантастично и аргументы которой выглядят более доказуемыми и воспроизводимыми в лабораторных условиях. Но это, скорее, специфический вопрос «научной кухни».

Применительно к теме нашего разговора, если эта работа окажется успешной… ну, что же, весьма вероятно, что может найтись кто-­нибудь, кто обязательно скажет: «Смотрите, вот еще одно доказательство того, что оно всё взяло и сделалось само! Значит, Бога нет!» И хотя, как я уже говорила, для меня такой результат совершенно не будет доказательством отсутствия Бога, я все же не могу не думать, когда выхожу из лаборатории, о том, что же в конце концов получится. Эти болезненные реакции мне очень хорошо знакомы: ведь я тоже смотрю на то, как происходит своего рода расчеловечивание человека и как это делается в том числе и силами науки — биологии, антропологии и т. д.

Но это другая сторона проблемы, я уже сказала, что, на мой взгляд, это болезнь не столько науки, сколько общества.

Но сейчас я хотела бы обратить внимание не на то, в чем наука и вера расходятся и что так или иначе бросается в глаза. Я хотела бы сказать о том, в чем обнаруживается их сходство. Папа Иоанн Павел II высказал когда­ то мысль о том, что истина не может противоречить истине, то есть и наука, и вера — каждая своим путем — идут к одному и тому же.

То есть то, что истина существует сама по себе и имеет свои закономерности, осознают и верующие люди, и люди науки?

— Да, только вера постулирует в большей степени законы Божии о человеке, наука же стремится постичь законы Божии обо всем мире: ведь созданы не только мы с вами, создан весь мир. Ученый приходит в свою лабораторию для того, чтобы добыть истину, существующую вне его и от него не зависящую. И приблизиться к истине он может только так — оставив свою личную «идеологию» в стороне и не позволяя ей вмешиваться в рабочий процесс. Фактически ученый должен отречься от себя самого «субъективного» и направить все свои способности, воображение и мысль на бесстрастное «объективное». На подчиняющуюся жестким логическим правилам работу, каково бы ни было его личное отношение к результату этой работы и что бы ни означал этот результат для восприятия им самим его «личной» реальности.

Но разве не того же требует от человека вера? Вспомним слова апостола: Уже не я живу, но живет во мне Христос. То есть в обоих случаях необходимо забыть себя, необходимо отречься от себя, от своих личных воззрений, впустить в себя истину — так, чтобы истина тобой завладела, и вот тогда ты ее коснешься…

Однако мало кто из людей науки задумывается об этом. Впрочем, в массе своей не задумываются об этом и верующие. Отречься от себя, чтобы сопрячься с Ним в таинстве Евхаристии, — задача непосильная и малопонятная. И в прошлые века, и сегодня, и всегда религиозному человеку проще вообще отвергнуть материальность. Парадокс, но верующим и в голову не приходит воспринимать окружающий мир как чудо, хотя сами они на каждой службе произносят: Верую во Единого Господа,.. творца… всего видимого и невидимого

— Да, что есть, то есть. Особенно у нас в православии. Как-то наш брат склонен забывать, что материальный мир создан Богом и что Господь так возлюбил этот мир, что отдал Сына Своего Единородного, дабы всякий верующий в Него, не погиб, но имел жизнь вечную.

Кстати, в греческом тексте Евангелия от Иоанна сказано: «возлюбил КОСМОС», — поскольку это слово обнимает в своем значении и землю, и небесный свод, и род человеческий, — то есть все, что было создано и устроено как воплощенный ПОРЯДОК…

— И тем не менее верующий человек, как правило, не воспринимает как чудо сам факт существования материального мира и своего соб­ственного существования, забывая, что и сам он есть уже и чудо и знамение и что таков любой из людей. Что бытие и свет, само наличие жизни вокруг, наличие самых что ни на есть естественных вещей — это чудо. А ведь любой огрызок материала или минерала имеет сложнейшую структуру, способную к изумительным превращениям, любая, казалось бы, самая простая вещь, такая как элементарная частица, невероятно сложна и красива…

Само то, что нечто — есть, что мир вокруг нас существует, — это величайшее чудо. Но верующие в массе своей закрывают на это глаза, считая, что все это — прах и ничто, и забывая то, что сами же повторяют в Символе Веры. И ждут знамений, которые для них только и есть чудо Божье и доказательство Его присутствия. Чего­-то сверхъестественного все время ждут, чего-то сверх­. Да только ведь сверхъестественного случалось много, а из ничего (не из вакуума, который, с научной точки зрения, тоже есть форма материи, не ничто, но нечто, — а так, чтоб действительно из н и ч е г о) — да вдруг свет, — это ли не чудо?! Ученые же как раз эту чудесность и очарование ощущают, но упускают другое. То, что истина существует и самое ее существование безмерно больше нас; то, что наше бытие поддерживается совокупностью каких­-то закономерностей, благодаря которым мы и существуем, в то время как они существуют независимо от нас; то, что мы можем все это познавать и как-­то к этому приближаться; то, что мы способны испытывать счастье и гордость, узнавая об устройстве мира что­-то новое, — из всего этого люди науки как правило никаких следствий не выводят.

Вайнберг прав: большинство современных ученых — даже не атеисты, они просто целиком погружены в свою методологию. И научная мысль становится, я бы сказала, более уплощенной, а наука все менее склонна ставить перед собою большие вопросы. Потому, собственно, она так и технологизируется.

Вы говорите, что современное «расчеловечивание человека» — проблема не столько науки, сколько общества. Так, может быть, дело не в том, что общество получило доступ к плодам науки, а в том, что оно секуляризовано?

Положительный ответ как будто бы напрашивается сам собой. Однако Ваш вопрос при кажущейся элементарности затрагивает массу аспектов. Тут много проблем, и я постараюсь обозначить хотя бы некоторые.

Я сказала, что во время работы ученый находится не в присутствии и не в отсутствии трансцендентного. Но в отсутствии оставаться все-­таки проще, поскольку, чтобы принять присутствие, требуется усилие. И создается впечатление, что наука в Боге не нуждается и существует вне Его, абсолютно свободно. И это бы еще куда ни шло. Беда, однако, в том, что с ростом научно-технического прогресса и иллюзией доступности научного знания, о которой я говорила, та же модель мышления распространилась на общество.

И это очень опасно, поскольку научное мышление хорошо там, где ему место. Ведь такое мышление — не что иное, как методология, инструмент достижения рабочего результата. На деле же получается, что общество принимает за мировоззрение не что иное, как способ работы. Оно довольно бездумно пользуется научным мышлением, не зная его рамок, не обладая достаточными навыками и заменяя им свое мировоззрение. А в итоге получаются все те перекосы, которые мы видим сегодня, — в том числе и дремучее православие, настаивающее на невежестве как доблести, и яростный, совершенно хамский атеизм — тоже абсолютно невежественный и как раз в той самой области, с которой берется воевать. По моему глубокому убеждению, все эти вещи — следствие того, что общество пользуется тем, чем ему пользоваться не надо.

— Не совсем поняла, как это связано...

— Попробую пояснить. Я уже сказала, что во время работы ученый находится не в присутствии и не в отсутствии трансцендентного, методологически он существует в некоем выделенном пространстве без системы координат, без точки опоры. Он отказывается от всякой опоры и пребывает в свободном полете. Но все эти вещи уместны в научной лаборатории и совершенно неприемлемы в обществе. Потому, повторюсь, что они означают отказ от мировоззрения, от личностности, от ответ­ственности.

Очевидно, что для общества все это гибельно: отказываясь от «системы координат» и от собственной личности, мы тем самым автоматически отказываемся и от тех этических законов, от которых человек отказываться не вправе. Верующие убеждены, что эти законы установлены Богом, агностики от науки считают их результатом общественного договора, но в любом случае эти законы — условие сохранения человека как вида.

Понятно. Вероятно, Вы ведете к тому, что и в этом случае общество себя обманывает и все равно сооружает для себя какие-­то опоры или, скорее, подпорки...

— Конечно. Мысленная опора необходима любому человеку. Дерз­нуть в самом деле хотя бы на короткое мгновение остаться без нее отваживаются очень немногие. Человек не приемлет множественности и неопределенности картины, недаром большому количеству разнообразной информации он предпочитает узко определенный набор сведений, позволяющий не выходить за рамки привычного, не приближаться к тому неуюту, который несет с собой множественность, выбор — свобода, в конечном итоге.

Есть такой ученый Клинтон Ричард Докинз — выдающийся биолог-эволюционист, этолог, один из авторов теории мемов (единиц культурной информации) и известнейший борец с религией и Церковью, в особенности, католической, — кумир и авторитет, чей портрет красуется на «знаменах» научных атеистов всего мира. Именно ему принадлежит в упрощенном виде следующая идея. Докинз утверждает, что человеческое сознание устроено таким образом, что способно заражаться вирусоподобными идеями — наподобие того, как компьютер — программами-вирусами, а наше тело, — например, вирусом герпеса. Тут, вероятно, надо пояснить, что всякий вирус, попадая в организм, немедленно заставляет наш организм работать на воспроизводство этого вируса. То есть, заразившись, каждый из нас сам становится той фабрикой, которая производит все новые и новые его копии. Докинз утверждает, что то же самое происходит и с сознанием, и называет религию вирусом мозга, который самореплицируется, порабощает сознание и распространяется в коллективе путем заражения одних его членов другими.

Я абстрагируюсь от его антирелигиозного пафоса, но думаю, что Докинз и его единомышленники (а, как вы понимаете, он далеко не единственный, кто пытается «материализовать» веру) правы по сути: наше сознание устроено именно так. И это, собственно, то, что мы видим вокруг себя: человек склонен зацикливаться на удобной ему картине мира. И определенного рода идеи цепляются к нашему сознанию, действительно, как вирус, и, сколько их оттуда ни выковыривай, они только переходят с места на место. И поэтому человеческое мышление очень трудно освобождается и очень трудно принимает действительность, как она есть, и бытие, как оно есть. Ведь всякий человек, верит ли он в непревзойденное могущество собственного разума или в иррациональную силу веры, все равно глубинно понимает, что мир огромен, а сам он очень мал и что даже ту частицу бытия, которая соответствует ему по размеру, он не может вместить всю целиком — такой, как она есть.

О чем в сущности говорит Докинз? О том, что любому из нас нужна мировоззренческая опора, некоторый набор принципов, которые интегрируют наше самосознание в окружающий мир и определяют нашу личную реальность.

Так оно и есть. Взгляните, что происходит на фронтах наиболее ярких конфликтов между самыми «упертыми» верующими и самыми «упертыми» материалистами. И вы увидите, что если зайти в интернете к атеистам, а потом на самый темный и дремучий православный форум, то окажется, что эти оппоненты как бы встают в зеркальное отображение друг друга. В химии есть такое понятие — стереоизомерия. Изомеры — это вещества, имеющие абсолютно ту же самую химическую формулу, но разное расположение своих частей в пространстве. Их структура такова, что, упрощенно говоря, они выглядят как две перчатки — с правой и левой руки: совместить их невозможно, но они совершенно одинаковы.

И это вполне понятно. Так, например, католику очень трудно пережить даже самую достоверную информацию о том, что некий безупречный святой, оказывается, не всегда был так уж безупречен и что у него были годы отступлений, падений, практически атеизма, или что результаты научных исследований достаточно убедительно свидетельствуют, что останки Жанны д’Арк, то есть то, что мы считаем ее останками, — скорее всего не ее и вообще не человеческие. Верующие реагируют на такие вещи болезненно и резко. Но ведь точно то же самое происходит, если сказать атеистам: вот цитата Эйнштейна, где говорится, что исследователь должен быть религиозен, или вот высказывание Андрея Сахарова о том, что он не представляет себе мир без некого доброго и гуманного надначала, которое должно находиться где­-то вне рокочущего мира... Все это воспринимается очень болезненно.

Что же в этом случае делают люди? Они немедленно начинают защищаться. И защищаются цитатами же, из которых следует, что этот ученый ни в коем случае не был религиозен и, стало быть, его просто неправильно поняли. По сути, защищают они не самого Эйнштейна, а свой образ Эйнштейна, или, допустим, свой образ Сахарова, свой образ Макса Планка… Защищают собственное представление. Это обязательно требуется человеку. Человек не вмещает, не хочет вместить в себя всего Сахарова, всего Эйнштейна и берет только ту их часть, которая ложится в уже имеющуюся в голове канву. При том, что речь идет об очень сложных личностях: сами эти люди не боялись ходить мыслью и туда, и сюда, и на протяжении своей жизни хоть раз заглядывали по обе стороны границы.

Я еще раз повторяю, что эта потребность в опоре, эта необходимость всегда оставаться со своей стороны границы — либо тут, либо там — для человека характерна. Но самые выдающиеся ученые — именно те, кто науку двигал серьезно вперед, — на самом деле не стояли ни там, ни там, то есть умели быть свободными прежде всего от самих себя. И тот же Тейяр де Шарден, и тот же Галилей, считавший себя верующим, и тот же Андрей Сахаров, никогда себя верующим не считавший… Не важно, на какой стороне они находились изначально, но потом они всегда оказывались вне, над и где-­то посередине. То есть, не удерживались в заданных мировоззренческих рамках и все время заглядывали и туда, и туда, потому что, как я уже сказала, иначе тронуть истину невозможно.

Но человек не приемлет неопределенности, несмотря на то, что мир, как показывает та же физика, на этой неопределенности стоит. Физика в качестве этой базовой непредсказуемости дает нам принцип неопределенности Гейзенберга и принципиальную непредсказуемость поведения хаотических систем, а религия в качестве той же базовой непредсказуемости — свободу воли… Но хотя мир, с той ли, с другой ли стороны вы на него посмотрите, стоит на неопределенности, человеческое сознание оказывается очень плохо к этой неопределенности приспособлено, как это ни парадоксально. Люди защищают свою картину мира и отторгают реальность. Любыми способами. И если вдруг представления, в которых мы находим незыблемую основу, нарушаются, нам проще приписать это нелепой случайности или недостоверности того, что посягает на нашу картину мира.

В самом деле, человеку труднее всего не поддаться вот этому очарованию ограничения и несвободы. И поэтому самый факт того, что Эйнштейн — пусть единожды в своей жизни — сказал, то, что сказал, лишний раз свидетельствует о том, что он был действительно великий человек, способный дерзнуть остаться без опоры и все­-таки заглянуть.

Но это удел немногих людей. И страшно представить себе, что началось бы, будь таких людей слишком много, — потому, вероятно, гении и рождаются нечасто: Господь знает, что Он делает и почему Он это делает.

— Неужели мы и впрямь биологически детерминированы до такой степени? В какой-­то из своих передач Вы называли имя антрополога Паскаля Буайе, считающего даже, что религиозное мышление есть неизбежное следствие, «побочный продукт» эволюции определенных свойств нашей психики. В интернете этого француза называют специалистом в области «эволюционного религиоведения»…

— Видите ли, если отсечь идеологию и посмотреть только на науку, легко убедиться: полученные исследователями результаты свидетель­ствуют о том, что человеческий мозг совершенно естественным образом приспособлен для религиозного мировоззрения. Человеку свойственно верить, так он устроен.

И что с того?

Посмотрите вокруг. Разве Докинз не прав? Разве не прав Буайе? Подобно тому, как вирус поражает генетический аппарат и цепляется прямо к самому клеточному ядру, точно так же цепляются к нашему сознанию и определенного рода идеи, которые мы пытаемся передать другим. Но ведь так и должно быть: в противном случае никто не мог бы разделять с другим вообще никаких идей, у каждого были бы свои собственные. Потеряли бы свой смысл проповеди, научные теории, политические призывы, социальные программы. Во всех сферах нашей жизни наступила бы полная анархия. Никакая идея, не будучи подхваченной и принятой другими, не может дать общественно­ значимых плодов. И совсем не случайно в языке существует словосочетание: «заразиться идеей». Не говорит ли это о том, что мы и сами интуитивно знаем то, что Докинз подтверждает научно?

Докинзу вторит Буайе, утверждающий, что человек восприимчив к религиозным идеям по самому своему устройству.

Но ведь и материалисты устроены точно так же. Как только естественное религиозное чувство исчезает из человеческого сознания, оно, как следует из все тех же научных данных, непременно должно замениться чем-­то другим. Мозг же по-прежнему остается доступным для «инфекции». Поэтому там довольно быстро заводятся атеизм, коммунизм, феминизм, анархизм, секулярный гуманизм, нигилизм, тоталитаризм, национализм или любые другие вирусы, которые легко можно узнать по окончанию. Все будет зависеть только от того, в какой среде окажется инфицируемый и кто на него первым «чихнет» той или иной идеей. А дальше уже он сам с истинно религиозным рвением будет создавать все условия для размножения «своего» вируса, — возможно, что и не единственного. (Мне кажется, что описание того, как это происходит, дано в следующем евангельском тексте: Когда нечистый дух выйдет из человека, то ходит по безводным местам, ища покоя, и не находит; тогда говорит: возвращусь в дом мой, откуда я вышел. И, придя, находит его незанятым, выметенным и убранным; тогда идет и берет с собою семь других духов, злейших себя, и, войдя, живут там; и бывает для человека того последнее хуже первого.) Прекрасное подтверждение верности гипотезы Докинза — сам Докинз: он так верит в безусловную пользу своей антирелигиозной пропаганды, что в запале позволяет себе игнорировать факты и совершенно искренне утверждать вещи, противоречащие исторической правде.

Но как бы ни называлась эта наша способность к вере — вирусом мозга, побочным продуктом эволюции, полезным эволюционным приспособлением, — вряд ли имеет смысл пугаться. Если на эти научные результаты мы посмотрим как действительно верующие люди, то, мне кажется, мы с полным правом можем воскликнуть: «Прекрасно! Так вот, значит, какое средство оставил нам Господь, чтобы мы могли физически чувствовать Его и общаться с Ним!» В самом деле, а иначе какой же смысл было Богу создавать из материи человека, который не имел бы абсолютно никаких возможностей, в том числе и материальных, осознать присутствие своего Творца и вообще задуматься о Его существовании? Разумеется, какой­-то вполне материальный механизм, сопряженный с человеческим разумом и чувствами, должен был быть. Вот если бы такого механизма не нашли или признали его совершенно неестественным, тогда нам было бы, о чем волноваться. А пока мы видим только то, о чем нам говорит и Церковь: «Бога человекам невозможно видети». Но у нас есть врожденная способность Его искать, это естественная склонность человека, и человек может ответить на призыв Бога. А обратное, как нам любезно сообщила наука, противоестественно для человеческого устройства. Собственно, Церковь всегда именно это и говорила.

— Не так давно в научной программе радио «Свобода» биолог Александр Марков рассказывал о биохимии любви. Передача называлась «Гормоны человечности». По словам Маркова, наши социальные и семейные отношения, наша способность к самопожертвованию, к верности, а равно и супружеским изменам, наша любовь к родственникам и соотечественникам определяются наличием в организме двух коротких молекул из девяти аминокислот. Причем та же система биохимической регуляции отношений работает и в случае любого животного начиная с гидры. Как я поняла из этой программы: если дозу вазопрессина ввести в мозг абсолютно любого самца, тот станет настолько верным семьянином, что все чужие самки будут вызывать у него только агрессию.

И надо полагать, доктор наук Марков говорит правду. Но не получается ли тогда, что способность человека к самопожертвованию и служению ближним — это не выбор его, а просто врожденная особенность? А с того, кто творит зло, должна быть снята моральная ответственность? Сделаем ему инъекцию вазопрессина, — и он мгновенно изменится к лучшему... Как совместить эти «гормоны человечности» с тем, что мы считаем собственно человечностью? Не говоря уже о том подвиге любви, к которому призваны христиане…

— Мне кажется, мы уже убедились в том, что выводы, которые из своих исследований делает наука, можно выворачивать и крутить и так и эдак. Примерно так же мы можем относиться и к научным результатам, касающимся биохимии любви, альтруизма, доверия, социальной памяти и прочего. Да, разумеется, в человеческом организме что-­то должно обслуживать любовь — должно быть и тут какое­-то «полезное приспособление», потому что человек все­-таки живет в теле, а не в умозрительном воздухе. И нейропептиды, о которых вы спросили, действительно очень активно востребованы в организме. Я, кстати, не уверена, что их действительно всего лишь два, просто на данный момент это известная нам пара, но их может быть и больше. Только это никоим образом не доказывает, что человек не был создан Богом, а любовь — не великое чувство. Реальное наличие материальных «носителей любви» — это правда, но это только половина правды. Вторая половина заключается в том, что если вы воспринимаете любовь между людьми исключительно с материалистической точки зрения, то есть между гидрой и вами в этом смысле нет никакой разницы, то, по выражению, кажется, Ильи Эренбурга, нет разницы и между любовью Шиллера, Толстого и Гете и случкой питекантропов. Это последнее описывается одними и теми же уравнениями химических реакций, но питекантропы или гидра не способны любить так, чтобы это взялся описывать Гете или Петрарка. Как только мы материализуем свойственную любви возвышенную жертвенность, например, или верность невзирая на искушения, они теряют свое, так сказать, идейное достоинство, а мы теряем к ним способность и, парадокс, будучи более научно образованными, чем Петрарка, возвращаемся в своей культуре эмоций к питекантропам.

Мне кажется, даже Александру Маркову не удалось бы испытать подлинный полет чувств, глядя на даму сердца и при этом держа в голове суточный график изменения концентрации окситоцина в организме. Вот, она мне улыбнулась и согласилась на свидание, — значит, содержание вазопрессина изменилось так-­то и так-­то. А когда уровень окситоцина немного подрастет, она согласится быть со мною и в горе, и в радости. Для того, чтобы испытать полет чувств и любовь Петрарки, даже доктору Маркову придется забыть о гормонах, или такая любовь окажется для него недоступна. Это то самое, о чем предупреждал в своих лекциях еще Нильс Бор: человеческие чувства и поведение не поддаются вульгарной материализации, тут даже в науке стоит использовать принцип дополнительности, подобный тому, что физики используют для описания элементарных частиц, которые в зависимости от того, что и как вы измеряете, ведут себя, как корпускула или как волна. Одно не отменяет и не объясняет другого, цельную картину поведения электрона дают только оба описания сразу, не стоит и пытаться вывести волновое поведение из корпускулярных свойств и наоборот. Так и здесь, не стоит выводить признаки любви Петрарки из окситоцина и окситоцином же объяснять взаимоотношения Есенина и Дункан, — это лишь обедненная половина картины, которая, претендуя на законченность, оказывается попросту неверна, — а лучше бы складывать химическое и, так сказать, поэтическое (психологическое) описание.

Может быть, тут полезно вспомнить и о том, что у каждого свой крест, как нас учит Церковь. И смысл нашей жизни в том и состоит, чтобы, взяв этот крест (например, меньшую, чем у других, способность доверять и жертвовать), идти за Христом. Смысл — в преодолении с Божьей помощью нашей поврежденной природы. Вспомним и о том, что кому более дано, с того более и спросится. Это значит, что те, кто от природы имеет большую способность к сочувствию, должны помогать тем, кому труднее, уметь их прощать и не судить их, — тем более, своею меркой. Потому что и такой природный дар, как врожденную доброту, можно закопать, как и любой другой талант.

И в любом случае, наши врожденные физиологические характеристики не обязывают нас к всецелому подчинению. Есть такой весьма популярный американский телесериал на медицинскую тему, «Доктор Хаус». В одной из серий в клинику к этому доктору поступил убийца двух человек, у которого врачи обнаружили опухоль надпочечников. Такая опухоль заставляет организм производить большее количество некоторых гормонов, чем положено, что приводит, в том числе, к агрессивному поведению. Коллеги доктора Хауса настаивали на том, что обнаруженная болезнь извиняет убийцу и должна приниматься во внимание в суде. А доктор Хаус, по сценарию, кстати, убежденный атеист, ответил им, что людей с такими опухолями — тысячи, но подавляющее большинство из них не становится убийцами. Вот и мы можем спросить себя, а так ли уж извиняет, скажем, неверных супругов некоторый недостаток вазопрессина в организме…

И наконец, посмотрев еще внимательнее, мы увидим, на мой взгляд, самое главное. Что всякая материальная часть человеческих чувств — любви, добра, любой привязанности — смертна. Саму любовь в материи сохранить и удержать нельзя, все, что принадлежит миру сему, обратится в прах. Потому и человек, созданный из праха, теряет свое достоинство, как только мы пытаемся рассматривать этот прах (то есть материально­-молекулярную сторону его бытия) как единственную составляющую его сущности. В «молекулярном прахе» действительно невозможно усмотреть никакого достоинства, которое обретается только Духом Божиим. И нет у человека преимущества перед скотом, потому что всё — суета!. Ничто не избегает разрушения ни на макроуровне, ни на микроуровне. В этом мире некуда и не во что скрыться от смерти, она пропитала его целиком. Все «двумерное» необратимо исчезает, это совершенно научный факт. «Трехмерное» же вырастает из горчичного зерна вовне «двумерного» мира. И если наша доброта и любовь не вырастут более того, что мы получили от рождения, если они не прорастут из этого мира, если они будут находить свое основание только в нем, в своих материальных носителях, — они неотвратимо исчезнут во тьме. Для верующего человека это прямо означает, что сама наука своими результатами убеждает его в том, что подлинный источник вечной Жизни находится не здесь. И если ты еще мог сомневаться, то именно наука отбирает у тебя почву для последних сомнений. Она сама заставляет его искать вовне и осознавать тщетность и пустоту сосредоточения любви на мире сем. Но разве не этому учит нас Церковь, разве не об этом говорит нам сам Господь? Не собирайте себе сокровищ на земле, где моль и ржа истребляют и где воры подкапывают и крадут, но собирайте себе сокровища на небе, где ни моль, ни ржа не истребляют и где воры не подкапывают и не крадут, ибо где сокровище ваше, там будет и сердце ваше.

Да, Вы прекрасно демонстрируете, что вера совсем не синоним невежества и никаким научным сенсациям не поколебать веру человека, если он готов встретить истину с открытыми глазами. Но давайте вернемся к описанному Вами способу научной работы. Вы достаточно убедительно объяснили, почему он не может заменять мировоззрение и почему недопустим в обществе. Но разве сам по себе он безопасен? Вы уподобили соприкосновение ученого с истиной таинству евхаристии. Но тут есть некоторая разница. Думаю, что она лучше видна как раз материальным зрением: на весах нашего мира атомная бомба выглядит куда действеннее церковного причастия. Ведь человек науки, прикасаясь к истине, не кусочек хлеба с вином из рук священника принимает, а своевольно вскрывает рычаги, колеса и приводные ремни мироздания. Ученый способен тронуть вещи, которые трогать опасно, разбудить силы и запустить механизмы, которые уже не остановишь.

Но ведь ученый не остается в лаборатории вечно. Ведь он живет в мире, он — часть общества. И когда кончается его рабочий день, он уже не может оставаться в том «свободном полете», когда он «вне» — или даже «над» — вопроса о трансцендентном: в мире всякая свобода оборачивается ответственностью. Не знаю, насколько научное знание безобидно, пока оно находится в руках исследователей, однако хорошо известно, что, выйдя в мир, оно зачастую обретает чудовищную сокрушительную силу.

— Да, все это так. Пока наука жила и пестовалась еще где-­то в религиозных университетах, этой проблемы не стояло — по крайней мере столь остро. Не говорю, что в те времена царила сплошная гармония, — как мы знаем, никакой человеческий институт не совершенен. Да, конечно, были и перекосы, и догматические запреты, и катастрофические последствия. Если людям запрещено заниматься, допустим, анатомией, потому что это связано с магией и вообще грех, ясно, что анатомии и медицине от этого хорошо не будет. Но факт есть факт: Церковь с раннего Средневековья благоволила развитию естественных наук (да собственно оттуда они и пошли, а потом, что называется, вышли — и захлопнули за собою дверь). И тогда еще происходила регуляция — хорошая или плохая, другой вопрос. Да, зачастую эта регуляция оказывала на науку тормозящее воздействие. Но сам моральный подход к научной и исследовательской деятельности — это ведь тоже попытка поставить науку перед лицом истины, сохранить гармонию в их взаимоотношениях…

Да, открытия науки можно интерпретировать самым диаметральным способом. Но это вовсе не означает, что люди науки не несут за свои действия никакой ответственности. И некоторые вещи, на мой взгляд, вообще не надо трогать, коль скоро способность человека вовремя остановиться так очевидно хромает.

Знаете, иногда я тоже задаю коллегам вопрос: а кто ответит, если кто-­то возьмет тот же окситоцин и займется самым вульгарным приворотом? Кто будет отвечать, если свои подлости и предательства люди начнут оправдывать недостатком в организме «гормона человечности»? Ведь когда из лаборатории все это выйдет в мир, будет уже поздно… Но когда где ­ни будь на конференции я пытаюсь поднять этот вопрос, то всякий раз слышу: «И что же нам теперь — прекратить исследования?! Но ведь это же существует в мире». И всякий раз я вспоминаю, что такой же примерно диалог был у меня с собственным сыном, когда ему было года три. Я тогда сказала: «Сын, не нужно вот здесь, на дачном крыльце, строить из грязи башенку». Сын отшвырнул лопатку и говорит: «И что, мне теперь вообще не строить?!» И пусть простят меня коллеги, но в данном случае их логика примерно такая же — младенческая.

Ты можешь быть прекрасным высоконравственным человеком, никого в жизни никогда не обманывать и исключительно вежливо со всеми разговаривать. Ты можешь быть образцом во всех отношениях и при этом собственными руками творить зло… То есть вот этого этического предела в работе сам себе ученый не ставит, если только жизнь его заставит, — когда ситуация дойдет до очевидного абсурда. Но далеко не у всех она доходит.

А те люди, которые заняты бактериологическим, химическим или ядерным оружием, — они разве не понимают, что делают? Понимают. Но, если их об этом спросить, непременно ответят: «А что же нам теперь — бросить, что ли?» И в любом случае, как бы дело ни обстояло в действительности, человек всегда находит ту или иную опору для самооправдания. А что касается фундаментальных ученых, они и вообще не склонны на эту тему рефлексировать, потому что фундаментальная нау­ка довольно далеко отстоит от технологий и промежуток между самим исследованием и его результатом позволяет им прерывать эту причинно-следственную цепочку: «Технологии — там, а мы — тут, мы ищем истину. Что оно там делает за дверью, дитя наше, это нас уже не касается». Я такие рассуждения слышу часто.

То есть на деле получается, что никто ни за что вроде бы не отвечает, и те же самые люди, которые в своей работе устанавливают сложнейшие взаимосвязи между всеми мыслимыми и немыслимыми объектами, — те же люди вдруг берут и отрекаются от всякой связи между собой и конечным продуктом собственной деятельности, как будто никакой взаимосвязи тут вообще нет и они сами по себе, а продукт сам по себе.

И вот это стремление отречься от ответственности, это желание не думать о последствиях и оставить свою совесть там же, где мы оставляем свое мировоззрение, создают в нашей голове ложную цепочку. Это, на мой взгляд, не что иное, как попытка прикрыть свою совесть, она тогда спит и этим самым как бы оправдана: человек ведь не хотел ничего плохого, он хотел только хорошего, он же истину искал… А то, что потом где­-то рвануло… Что же тут такого: палкой ведь тоже можно ударить кого-то, а можно грядку вскопать... И ученый начинает сам себя убеждать и сам свято верит (и, надо заметить, мозговой вирус действует в этом случае абсолютно по Докинзу), что он ничего плохого не делает, что поскольку он как бы вне морали, то и без греха. Так сказать, я просто трогаю истину, как она есть, а вы уж как хотите, так с ней и обращайтесь. И тогда личная ответственность как бы пропадает.

Да, ученый отрекается от самого себя, чтобы достать истину, но он все равно существует личностно. Невозможно так отречься от себя, чтобы отречься от своей совести. Потому что ты все равно выйдешь из лаборатории. Потому в конце концов, что ты голым пришел в этот мир и таким же голым из этого мира будешь уходить. И когда ты будешь лежать на смертной постели, все твои самооправдания останутся где­-то там, а при тебе будет только то, что ты собой представляешь. И ты будешь осмысливать свою жизнь и поймешь, что как бы отречение твое от личностного «я» по отношению к истине не означает отречения от самого себя и своей деятельности, от вопроса «зачем?». Ведь отрекаешься ты от себя только в тот момент, когда говоришь: «что?», «почему?», «как это работает?» А вот вопрос «зачем?» всегда остается при тебе. Зачем? Какой ценой? Какими методами?

Конечно, личную ответственность ученого можно проигнорировать. Можно сделать вид, что ее не существует. Вот только избежать ее нельзя, поскольку существует тот самый продукт научной деятельности.

— И все ­таки как заставить науку не посягать на истину, а служить ей? В начале нашего разговора Вы сказали, что проблемы науки, этические в том числе, — это проблемы общества в целом. Так кто на самом деле виноват в расчеловечивании человека? Кто виноват в том, что миллионы людей погибли от атомной бомбы, — общество, которое дало ученым такой заказ, или ученые, научившиеся расщеплять атом и тем самым открывшие людям небывалые возможности для уничтожения себе подобных? А во многом другом?

— Понятно, что вопрос этот риторический. Да, конечно, на счету нау­ки есть и страшные дела — отравляющие газы, атомная бомба. Но нау­ка — это область человеческой деятельности, которая выполняет социальный заказ. И нельзя обвинять одних ученых в том, что заказ именно таков. Общество хочет клонировать самое себя, — оно будет это делать. Хочет брать ткани из человеческих эмбрионов, — оно будет их брать. Хочет считать человека биологическим автоматом, — оно будет так считать. Общество хочет думать, что любовь — это только набор биохимических реакций, сложным образом влияющих на поведение, — оно будет так думать. Общество и дает заказ, и оплачивает его.

— Но ему же, перебью, и расплачиваться за все содеянное...

В том ­то и дело. И невольно хочется предостеречь: человек очень сложен. Но если все его проявления повсеместно находят приземленное и исключительно материальное объяснение, он склонен двигаться в сторону упрощения: ведь человеческий облик мы теряем с гораздо большей легкостью и охотой, чем перестаем быть животными. И если человека долго убеждать в том, что он зверь, он в конце концов таковым и сделается — со всеми присущими зверю привычками. Так что подхваченное обществом развенчание «религиозного мракобесия» поневоле играет против общества, против нас же самих.

В то же время заказ, который современная наука получает от общества, все более и более направлен не на решение действительно важных проблем, а на обслуживание гедонистических стремлений человека, на достижение некоторого желанного уровня комфорта. И наука не в состоянии своими силами вырваться из-под этого пресса.

Беда в том, что ответа никто ни за что держать не хочет (я не говорю даже об уголовной, но хотя бы об ответственности совести), а это приводит к тому, что наука не признает своих этических ошибок. И вот оказывается, что она сегодня — и слуга политики, и заложник ее, как это уже случалось в нашей стране, где генетика и кибернетика отродясь были продажными девками мирового империализма. Это теперь хорошо над Лысенко смеяться. А тогда люди тоже сидели на ученых советах, голосовали и говорили да. И занимались всем тем, чем занимались.

И сегодня абсолютно так же наука становится заложником капитала и всего того, что происходит в социальной и политической сфере, она давно уже обслуживает различные интересы, потому что меценатов теперь нет, нет и подвижников, которые работали бы сами на свои деньги и были бы абсолютно свободны от общества, его страстей и амбиций. Нет такой страны мира, где бы этим занимались отдельные энтузиасты на свои собственные средства. Наука давно выполняет госзаказ. Фундаментальная наука в особенности.

И сегодня наука, как мне кажется, сама чувствует необходимость вернуться к твердым этическим основаниям, вспомнить, что она существует ради истины.

А какие пути к нравственному оздоровлению науки (и, соответ­ственно, общества) видятся лично Вам? Что тут можно предложить, кроме диалога науки и Церкви?

— Честно говоря, ничего кроме этого я не вижу. Я не верю в секулярный гуманизм, о котором говорил академик Гинзбург. Потому хотя бы, что секулярный гуманизм не дает ответа на вопрос: почему, если человек есть некая хаотическая флуктуация во вселенной и все мы просто букашки, которые однажды вместе с Солнцем взорвемся и умрем, — почему в таком случае я не могу прийти, стукнуть по голове любого из уважаемых секулярных гуманистов, забрать себе их деньги и присвоить их научные труды? Что мне мешает? Почему я не могу это сделать, если они богаче меня, а у меня достаточно интеллекта, чтобы обмануть правоохранительные органы?

Если человек — это просто высокоразвитое причинно детерминированное животное, то я искренне не понимаю: что должно меня остановить? Почему я должна испытывать чувство неудобства оттого, что совершу такое с уважаемыми коллегами? Что заставило бы меня осознать саму необходимость этики для существования человека? Да и с какой стати кто­ либо вообще должен задумываться о сохранном существовании этого двуногого как вида, который случайным образом возник в ходе эволюции и в конце концов все равно исчезнет? Почему этот вид должен выживать? Потому что у нас есть инстинкт продолжения рода? Но тогда секулярный гуманизм полагается на инстинкт как на основу морали, а что же делать с теми, у кого этого инстинкта не достает? Если человек превращается в ничто, то какая разница, что будет с остальным человечеством после его смерти, раз все человечество как вид в целом не избегнет той же участи?

Да, я знаю, что среди выдающихся атеистов действительно встречались люди личного, персонального гуманизма. Но объективный факт есть объективный факт, и я просто спрашиваю: а как вы думаете, сколько атеистов работает сегодня в хосписах?.. Да в том ­то и дело, что секулярный гуманизм почему-то предпочитает проявлять себя в войне с Церковью, в отстаивании чьих-то прав и т. п., но только не там, где дей­ствительно нужен гуманизм. А нужен он, когда человеку больно, когда он страдает, когда ищет утешения, сопереживания, милосердия…

Впрочем, какой толк от сопереживания, когда можно сделать эвтаназию? Но тут я ступаю на зыбкий путь: ведь ни одного человека, который умоляет прекратить его страдания, я не могу осудить, потому что так у меня никогда не болело, — возможно, пока. Однако, думается мне, взять и пристрелить легко, трудно — страшное вместе с человеком прожить. А иначе мы однажды окажемся в мире, где вообще никто не будет страдать, — соответственно, никто не будет нуждаться в сочувствии, никто не будет нуждаться в сострадании и сопереживании, следовательно, никто особенно не будет нуждаться и в любви, потому что все перечисленное — это неотъемлемые ее качества. И что это будет за мир?

Да, вопрос эвтаназии — не из самых легких. Верующему человеку понятно, что искусственно прекращать жизнь недопустимо. А искусственно продлевать? Еще у всех на памяти история с итальянкой, жизнь которой врачи искусственно поддерживали в течение семнадцати лет.

В том­ то и дело, что во всем надо останавливаться вовремя — и в борьбе с эвтаназией тоже. История, о которой вы говорите, это, конечно, утрированный случай, но это же — реальное происшествие. А прогресс медицины сегодня таков, что в конце концов придется чего доброго бороться за право на истинную смерть, потому что без нее не получится истинной жизни.

Мы как-­то съехали в разговоре на сторону науки. Но ведь с теми же самыми вызовами сталкивается и Церковь. И если Православная все же на многое закрывает глаза, то Католическая, как кажется, больше открыта миру и его проблемам.

Да, Церковь не может все это игнорировать. И она прекрасно осознает неизбежность диалога с современностью, а значит, и с наукой. Но, может быть, самой науке надо еще созреть, для того чтобы осознать, насколько она страдает этически и насколько этот диалог необходим.

Повторюсь, образ действия и мышления науки таков, что вообще не допускает этических категорий, но, как показывает жизнь, без этики мы обходиться не можем — тем более сегодня, когда научное мышление распространяется на общество. А это научное мышление никак не дает повода для любви к человеку. Следовательно, откуда-то эту этику надо взять.

Этика — это как раз та область, где вера с наукой должны сосуществовать. Конечно, тут есть немалый риск. Религиозные институты не могут не испытывать страха перед тем, что наука со своим мышлением, вторг­шись в этическую область, анализируя и разъясняя, нарушит и исказит там что­-то основополагающее. Но и наука трясется от страха, глядя хотя бы на всю ту вакханалию мракобесия, которая происходит сейчас, когда выдаются сертификаты астрологам и магам, — и одновременно с этим можно пойти и подать в суд, потому что в школе преподается теория Дарвина, или через суд же доказывать, что какая-нибудь концепция (например, креационизм) представляет собой самую настоящую науку, а не что ни будь другое... И когда все вот это происходит, конечно, ученые боятся, что мы вернемся к диктату Церкви, наука станет оглядываться на догматы и какой­ ни будь очередной Галилей будет вынужден отречься от истины, чтобы выиграть время для работы и не вступать в бессмысленную борьбу с клерикальной машиной…

Да, можно не сомневаться, что проблемы будут и с той, и с другой стороны. Но диалог тем не менее необходим. И эти проблемы все равно придется решать.

— Да, придется, поскольку как средство постижения истины необходимы и фундаментальная наука, и религия. И вот по всему по этому я просто верю, что этот диалог будет и состоится в тех формах, которые еще трудно предсказать теперь, но будет.

Я повторю слова покойного Папы: истина не может противоречить истине. Это и есть, как мне кажется, поле сосуществования науки и веры в сознании верующего человека, причем сосуществования бесконфликт­ного. И хотя мой личный опыт ни в коем случае не претендует на какую бы то ни было универсальность, он свидетельствует именно об этом. А мой опыт — это опыт сочетания христианской веры, моей профессии и любви к науке как способу познания мира.

Верующий человек может, ничуть не оспаривая научных теорий и признавая, что в «двумерном» изображении развития мира нет доказательств Божественного присутствия, подняться над этой плоскостью с помощью веры в то, что мир существует волей Творца, и, не вмешиваясь в законы его описания, увидеть. В научных теориях эволюции вселенной и всего живого увидеть творческую свободу Духа, колоссальный труд и удивительную любовь, с которой был создан человек. Увидеть могущество Творца в невероятной сложности и идеальной «пригнанности» естественных законов друг к другу. Увидеть красоту Божественного замысла в безупречной кристаллической решетке алмаза, в каскаде биохимических реакций, управляющих нервным импульсом, в совершенном строении двойной спирали ДНК или в мощной плавке материи в недрах нейтронной звезды. Увидеть образ и подобие Божие в силе человеческого разума, одолевающего теорему Ферма, объясняющего процессы человеческого мышления или размышляющего над тайной рождения Вселенной. Увидеть во всем этом смысл, в конце концов, а не пытаться восхищаться вселенской бессмыслицей, как это делает тот же Докинз, так, чтобы в конце концов научная рефлексия выродилась в мантру самоубийцы «Моя жизнь не имеет смысла».

Если научная истина была достигнута честным и непредвзятым путем, если ученый, открывший ее, служил именно истине, а не своим о ней представлениям, то, всматриваясь разумом даже в самые, на первый взгляд, неожиданные и противоречащие вере научные данные и сосредоточив взгляд нашего сердца на Господе, мы можем услышать через материю голос ее Создателя: «Это Я, не бойтесь!»